Воспоминаниям угаснуть не дано

Воспоминаниям угаснуть не дано

  • ЖАНРЫ 359
  • АВТОРЫ 257 487
  • КНИГИ 590 580
  • СЕРИИ 22 010
  • ПОЛЬЗОВАТЕЛИ 550 006

Виктор Петрович Астафьев

Самые великие антивоенные книги написаны теми, кто познал войну в окопах, грубо, по-солдатски говоря, испытал ее «на собственной шкуре». И всегда, во все времена неодолимо тянет воина на то место, где пролита его кровь и кровь его товарищей, словно бы хочет человек отмучиться навсегда последней мукой, испытать последнее страдание там, где он страдал в войну, и успокоиться. Но никогда еще, ни одному человеку достичь этого желанного покоя не удалось. Наоборот, память начинает терзать бывшего окопника с нарастающей болью и силой.

Больная память. Вот как она мучается и мучает человека: «Рахе, сгорбившись, сидит в окопе. Вот остатки ремня, два-три котелка, ложка, поржавевшие ручные гранаты, подсумки, а рядом — мокрое, серо-зеленое сукно, вконец истлевшее, и останки какого-то солдата, наполовину уже превратившегося в глину. Он ничком ложится на землю, и безмолвие вдруг начинает говорить. Там, под землей, что-то глухо клокочет, дышит прерывисто, гудит и снова клокочет… ему слышатся голоса и оклики. Рахе встает и бредет дальше, бредет долго, пока перед ним не вырастают черные кресты, ряд за рядом, построенные в длинные колонны, как рота, батальон, полк, армия… перед этими крестами рушится здание громких фраз и возвышенных понятий… страшным обвинением дышит эта ночь, самый воздух, в котором еще бурлит сила и воля целого поколения молодежи, поколения, умершего раньше, чем оно начало жить».

Герой романа Ремарка «Возвращение» Рахе может видеть, слышать, проклинать войну и тех, кто ее сотворил, он может в отчаянии даже покончить с собой, уйти к братьям по окопам, которых он «слышит» в земле, ибо на земле он братства не нашел.

А вот герой романа Дальтона Трамбо «Джонни получил винтовку», Джон Бонхэм, не может ничего. На войне взрывом снаряда у него оторвало руки и ноги, «сняло» лицо. Он не может говорить, видеть, есть и даже плакать. В каком-то ему неведомом госпитале Джонни держат как экспонат: давая дышать и питаться через зонд, испражняться — через катетер.

Все убито в человеке, кроме разума, памяти, кожных ощущений да способности шевелить головой. Человек этот, или остатки его, весь теперь принадлежит себе и может сколько угодно думать, вспоминать. «Парни всегда сражаются за свободу…» — таково внушенное ему убеждение, но на смену уже приходит сомнение: отчего же тогда не сражаются за свободу те, кто посылал и посылает парней в пекло войны? Им что, свобода не нужна? «Америка с боями прокладывала себе путь к свободе. Сколько тогда полегло ребят?! А что в итоге?! Намного ли у Америки больше свободы, чем у Канады или Австралии, которые за нее не сражались?» И дальше, дальше трудно пробивается мысль бывшего солдата Джона Бонхэма к такой сложной для него, но всем давно известной истине, которая, правда, не меняется в своей сути со дня творения: «Всегда хватает людей, готовых пожертвовать чужой жизнью. Они удивительно горласты и способны без конца разглагольст- вовать..»

Прочитавши это, начинаешь понимать, отчего роман Трамбо, написанный в тридцатые годы, экранизированный в 1943-м, подзамалчивался в Америке и трудно достиг берегов тех земель, где живут «мирные люди», но их «бронепоезд» постоянно «стоит на запасном пути», и они вроде бы против войны, но не всякой — есть ведь войны локальные, «освободительные», и просто походы в соседнюю страну затем, чтобы навести там порядок и научить соседей пониманию истинной демократии, а вот герой Трамбо считает всякую войну дерьмом, и ищет способы восстать против нее, и даже в его чудовищном состоянии находит возможность бороться за мир.

Когда-то Джонни был научен работать на радиопередатчике и знает азбуку Морзе, и вот он начинает стуком головы «сигналить» о том, чтобы его посадили в клетку, возили по земле и, сняв маску с того места, где было лицо, показывали людям — пусть видят истинный лик войны, пусть содрогнутся и, может быть, остепенятся, одумаются. Но в ответ бывший солдат, не имеющий даже имени, думающий, что он воскрес из мертвых, получает отзвук все той же несокрушимой демагогии: «Ваша просьба противозаконна. Кто вы?»

И снова «они заточили его в непроницаемость, втиснули обратно в утробу, в могилу, да еще и приговаривают: прощай, не тревожь нас, не возвращайся к жизни — мертвый должен оставаться мертвым…»

Когда-то Дальтон Трамбо работал в Голливуде, и по его сценариям было снято немало фильмов, в том числе идущий до сих пор на наших экранах «Спартак», и вместе с большой группой прогрессивных кинодеятелей он отказался отвечать на вопросы комиссии по расследованию антиамериканской деятельности, за что отбыл срок в тюрьме, после выхода из которой опальный сценарист под псевдонимом Роберта Рича продолжал зарабатывать свой хлеб в кино, сотрудничая со знаменитыми режиссерами.

Надо заметить, что кино благотворно повлияло на «перо» Дальтона Трамбо. Прочитав «Джонни…», любой внимательный читатель убедится, как материальна его проза, сжата до предела — маленький роман «Джонни получил винтовку» читается вязко, трудно, кажется книгой огромной, порой непереносимой по силе страдания и боли. И не зря Трамбо «приметил» и выбрал в соавторы «страшный» режиссер Стенли Кубрик. Автор этих строк, вроде бы что-то читавший и даже сочинивший в жизни, медленно «осваивавший» роман Трамбо по страницам, по абзацам, несколько раз с криками от кошмаров вскакивал по ночам с постели.

Страшная книга! Неистовая книга! Но, как рядовой участник войны, повалявшийся в грязи окопов и на госпитальных жестких койках, могу уверить читателей, что война тоже страшная, ничего нет ее страшнее, и писать о ней надо правду, чтоб люди видели всю трагедию и мерзость человеческой бойни.

Дальтон Трамбо не был бы истинным художником, если бы изображал одни только страдания, страх и смаковал их. Нет, его Джонни Бонхэм обыкновенный, земной человек, и ничто земное ему не чуждо, воспоминания о прошлой жизни, о кратком миге молодости, недолгой, но такой доброй встрече с девушкой, о работе на пекарне — полны света и добродушного юмора.

А как блистательно написаны две медсестры, которые его обслуживают в госпитале. Он их не видит, не слышит, он их «чувствует» и до одной казенной, строгой и равнодушной тети не может достучаться. Она его и охраняет более надежно, чем любой тюремщик, чем любая цепь или каменная стена. Но вот Джонни по шагам почувствовал: в палате появилась молодая, ласковая сестра, и верит, что она его «услышит».

«У нее была легкая походка, тогда как дневная сестра, что работала так быстро и споро, — ступала тяжело. Новой сестре требовалось пять шагов, чтобы дойти от двери до койки. Значит, она пониже той, другой сестры и, вероятно, помоложе ее, потому что дрожжание пружин от этих незнакомых шагов казалось ему плавным и даже каким-то радостным».

Эта сестра не содрогнулась от жуткого зрелища при виде ран Джонни, не убежала стремглав из палаты. Она даже положила ладонь на его лоб. «Ладонь эта молодая, маленькая, влажная. Сморщив кожу на лбу, он дал ей понять, что слышит ее и благодарит за ласку и привет». «Это было вроде передышки после долгого напряженного труда».

Читать еще:  Картинка к пасхе

Сестра расстегивает на нем рубашку и начинает чертить пальцем по груди. После долгих мук, сделав невероятное усилие, он «прочел» начертанное на остатках его еще живого тела: «С Рождеством Христовым!»

Джонни в припадке истерического счастья! Не знающий, сколько лет он пробыл в одиночестве, счастливый Джонни наконец-то нашел союзника и друга. «Это как ослепительный луч среди мглы».

Но не помог ему и этот союз. Попытка Джонни Боэнхэма с помощью сестры милосердия связаться с миром, показать людям весь ужас войны признается «противозаконной».

Но что же тогда закон? Что? Подготовка к новой войне? Новое кровопролитие, смерти, калеки, страдания?

Читать онлайн «Воспоминания» автора Сазонов Сергей Дмитриевич — RuLit — Страница 136

На том заседании совещания послов, на которое мы были приглашены в качестве представителей России, Румыния не участвовала. Г-н Братияно был выслушан ими отдельно. Предложение России устроить в Бессарабии плебисцит, при условии полного невмешательства румынской администрации и оккупационных войск, привело, как мне передал на другой день один из близко мне знакомых членов совещания, г-на Братияно в величайшее беспокойство. Будучи отлично осведомлен об истинном настроении бессарабского населения, Братияно отдавал себе отчёт, что и среди чисто молдаванской части этого населения Румыния не получила бы ни одного голоса. В южных уездах, где преобладали русские, немцы-колонисты, болгары, евреи и цыгане, румынские притязания встретили бы, само собой разумеется, ещё более решительное сопротивление. Уверенность в этом определила отношение Братияно к русскому предложению и побудила его употребить все усилия, чтобы совещание отвергло наше предложение. Иного отношения к вопросу опасного для его правительства плебисцита нельзя было ожидать от румынского представителя. Его усилия увенчались успехом, и вопрос о плебисците был первоначально отложен в долгий ящик, а впоследствии разрешен в неблагоприятном смысле для России простым признанием присоединения Бессарабии к Румынии. Это решение совещания послов, вызывающее протест даже со стороны большевиков, не может не отозваться неблагоприятно на будущих отношениях между Россией и Румынией.

Я не могу закончить этой главы, не упомянув о политическом возрождении чехословацкого народа, наиболее близкого и симпатичного нам из группы западных славян. В национальном возрождении он не нуждался, хотя и жил несколько столетий под чужим игом. Лишившись своей самостоятельности, этот народ не давал угасать пламени своих патриотических воспоминаний и надежд, свято охраняя родную культуру и никогда не забывая о своей независимости и былой славе.

Чехословакия, находясь под тяжелым гнетом австро-мадьярского владычества, никогда не утрачивала ясного сознания своей принадлежности к славянству и кровного родства с великим русским народом. Между чехами и нами ещё в XVIII столетии завязались культурные сношения, неразрывно связанные со славными именами: отца славизма Добровского, а позднее — Юнгмана, Шафарика, Палацкого и целой плеяды ученых и политических деятелей.

Идея славизма как культурно-национального самоопределения славянских народов восприняла при своём дальнейшем развитии в XIX веке некоторые элементы, превратно понятые Западной Европой, окрестившей пробуждение славян из вековой летаргии словом «панславизм». Это слово никогда не имело реального значения, потому что оно не обозначало никакого объединительного движения и было придумано с целью устрашения западноевропейского общественного мнения призраком славянской опасности. Надо сознаться, что в этом отношении панславизм удачно выполнил своё назначение. Все западноевропейские государства уверовали в славянскую угрозу и истолковывали этот термин как политическую формулу, которой прикрывалась честолюбивая политика России, мечтавшей объединить под своей властью все славянские народы. Более всего угрожаемой почувствовала себя Австро-Венгрия с её огромным славянским населением, которого она не сумела ни слить с собой, ни даже просто примирить со своим господством. Это ей удалось только по отношению к полякам, и то ценой отдачи в их полное распоряжение судьбы украинского населения Галичины. В состав Северной Германии вошло также большое количество славянских элементов, но немцы принялись своевременно за ассимиляцию своих славян и успели их обезличить и претворить в себе в глухое время европейской истории, когда национальное самосознание граждански слабо развитых народов ещё не начинало проявляться. Тем не менее и северные немцы разделяли со своими южными соплеменниками, почти в одинаковой степени, органическую ненависть к славянству, с которым они вторично вступили в близкое соприкосновение сравнительно недавно, в эпоху разделов Польши. Поэтому если не трудно понять страх австро-венгров перед пугалом панславизма, то объяснить широкое его использование германской печатью можно только чисто политическими целями, может быть, желанием создать в европейском общественном мнении противовес пангерманской агитации, служению которой отдались весьма многие ученые и литературные силы консервативной Германии.

Если, как следует предположить, под неизвестным в России панславизмом подразумевались весьма распространенные у нас в XIX веке славянофильские течения, то приписывать им какое-либо определенное политическое направление совершенно невозможно. Вся роль этих течений сводилась к поддержанию духовной и культурной связи между Россией и западным и южным славянством. Только в одном случае славянофильство приняло политическую окраску. Это было в семидесятых годах прошлого столетия, в эпоху жестоких преследований турецких славян, пытавшихся целым рядом восстаний облегчить свою участь. Общественное мнение западноевропейских государств, в особенности Англии, где его самым авторитетным выразителем был Гладстон, не скрывало своих симпатий к жертвам турецкого изуверства, к которым страны Центральной Европы оставались невнимательными или равнодушными.

Текст книги «Счастье ремесла: Избранные стихотворения»

Это произведение, предположительно, находится в статусе ‘public domain’. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.

Автор книги: Давид Самойлов

Жанр: Поэзия, Поэзия и Драматургия

Текущая страница: 24 (всего у книги 25 страниц)

Памфлет

Публицист Сыгоняев,
Критикесса Слепцова
Написали памфлет
Про поэта Купцова.

Дескать, можно и нужно
По многим резонам
Стихотворца сего
Считать фармазоном.

Фармазон, фармазонище,
Страхолюдина злая,
Нечто обло, озорно,
Стозевно и лаяй.

Так пугали друг друга
И страх нагнетали…
А Купцов в это время
Играл на гитаре.

Не знавал публициста,
Не ходил к критикессе.
А играл на гитаре
О поле и лесе.

И о том, как созвездья
Бледнеют к рассвету.
А они свой памфлет
Отвозили в газету.

Он играл про влюбленных,
Прильнувших друг к другу,
Про коней вороных
И про белую вьюгу,

И про мальвы в саду
На ночном полустанке…
А они в это время
Правили гранки.

И с устатку вином
Прочищали гортани…
А Купцов все играл
И играл на гитаре.

Переменная погода

Ветры быстры. Тучи сизы.
И внезапны переходы
Настроенья. И капризы
Переменчивой погоды.

Утром солнце из-за леса
Светит. К ночи с небосвода
Дождь колотит о железо.
Переменная погода!

Как в воде с лимонной солью
Пенная щепотка соды,
Закипает все раздолье
Переменчивой погоды.

И, подобная гуляке,
Не спешит считать расхода
Солнца, ветра, листьев, влаги
Переменная погода.

На смиренье и бунтарстве
Не стоит уж слишком твердо…
Поглядим, что будет дальше:
Или ливень, или ведро.

Читать еще:  Можно ли забирать еду с поминального стола
Заповедь

Скажи себе: «Не укради!»
И от соблазна отойди.

Себе промолви: «Не обидь!»
И не обидишь, может быть.

И «Не убий!» – себе скажи,
И нож подальше отложи.

А там уж «Возлюби!» воспой.
А не возлюбишь, Бог с тобой.

Коль не украл и не убил,
Неважно, что не возлюбил.

Альфонсасу Малдонису

Дай тебя переведу
За руку, поэт мой милый,
Через эту немоту,
Через эту пустоту
По непрочному мосту,
По одной досо́чке хилой.

Не гляди по сторонам
И не надо торопиться,
Чтобы нам не оступиться,
Чтоб ничем не поступиться
Из того, что нужно нам.

Пастухи или послы,
По мостку, что, как качели,
Оперся о две скалы —
Перейдем… Мы уцелели.
Но гляди, как поседели
Оба мы, покуда шли!

Три отрывка

«Кара! Кара!» – крикнул ворон.
«Кайся!» – прозвенел топор.
Это осень всем просторам
Наш вчерашний разговор
Повторила.
Значит, где-то
Надо воспроизвести
Исповедь интеллигента
Кающегося… Прости!

Странно мне, что с приближеньем смерти
Я о ней не думаю при свете
Дня. Но если не заснул,
Чую под щекой дрожанье рельса,
Холод голой стали и экспресса
Приближающийся гул.

Вот что доступно только гениям:
Обдать нас, как волной и пеной,
Захватывающим движением
Реальности обыкновенной.

А если уж потребна исповедь,
То следует Экклезиаста,
Не обинуясь, перелистывать.
Однако иногда.
Не часто.

«В январе дождь ливмя…»

В январе дождь ливмя
Льет и льет.
Сохранит ли меня
Новый год?

Сохранят ли меня
Времена,
Упасут ли меня
От меня?

«И страшны деревенские проселки…»

И страшны деревенские проселки,
Где в темных избах варят самогон,
И воют черносотенные волки,
Сбиваясь в стаи на кровавый гон.

Чтобы времен бескровных стать предтечей,
Ты должен, помолясь, служитель муз,
Связать в одно узлы противоречий
И на себя взвалить сей тяжкий груз.

«К Маяковскому возвращаться?…»

К Маяковскому возвращаться?
Или дальше идти – до Блока?
До погибели докричаться
Или домолчаться до Срока?

Снова гнать историю плетью?
(Ох и резвая это кляча!)
Провожать ли тысячелетье,
Размышляя, ликуя, плача?

Подводить ли сейчас итоги?
Или повременить с итогом?
Надо остановиться в дороге.
Отдышаться. А там уж – с Богом!

«В памяти угасла строчка…»

В памяти угасла строчка,
Как падучая звезда.
В памяти моей непрочной
Не оставила следа.

Ни следа от той, летучей,
Строчки, что легко забыть,
Строчки на какой-то случай,
Пустяковый, может быть.

Пустяковый, может статься,
Чуть нарушивший покой,
Но никак нельзя расстаться,
Вспомнить хочется – какой?

«От византийской мощи…»

От византийской мощи
Остался только прах
Или святые мощи
В глуши, в монастырях.

О мощи византийской
Остался только слух,
А на земле российской
Ее державный дух.

Пусть наша завируха
Безумствует, чтоб впредь
Российской мощью духа
Дух мощи одолеть.

«То, что от меня пошло…»

То, что от меня пошло,
Так при мне останется.
Ну а что ко мне пришло,
От меня отвалится…
Как грешить не тяжело,
Тяжелее каяться.

«Вспоминай про звезды неба…»

Вспоминай про звезды неба,
Потому что звезды неба
Упасают от набега
Половца и печенега.

Потому что в жизни вздорной,
Часто празднующей труса,
Поднимают до Нагорной
Проповеди Иисуса.

Потому что в их чертоге
Без вражды и без тревоги
Обитают полубоги,
Рыбы, псы и козероги.

Потому что различимый
Привкус тайны в их настое.
Потому что нет причины
Отвлекаться на пустое.

«Не время ли, чтоб полюбовно…»

Не время ли, чтоб полюбовно
Сходиться у одной черты
В сознанье правоты любого
И собственной неправоты?

Не время ли пройти по лугу,
По сенокосу, по траве,
Доверчиво держась за руку,
Где нож таится в рукаве.

Возвращение. Поэма

И бездна нам обнажена

С своими страхами и мглами,

И нет преград меж ней и нами…

…И вот он вышел из вагона
На этой станции. Светало.
Состав ушел. Пристанционно
Пахнуло запахом металла.
И вдруг огрело, словно плетью:
Тоска и жажда возвращенья,
У давнего десятилетья
Себе не вымолив прощенья.
И все же он сошел с платформы,
Прошел вдоль станционных зданий,
И сразу осени просторной
Его окутал воздух ранний.

Есть философия ухода.
Ее основы непростые
Закладывает в нас природа
И разъясняют Львы Толстые.
Уход от косяка, от стада
Оленя, чтобы в глухомани
Реки отрадная прохлада
Вошла в последнее дыханье.
Побег от пруда, от истерик,
От дьявола или от Бога
К реке, где невозможен берег,
К реке Железная дорога.
От устоявшегося быта,
Из надоевшего чертога
И от разбитого корыта —
К реке Железная дорога.
Она течет, река стальная,
И мощных поездов громада
Несется, нам напоминая
Огромный грохот водопада.
Плывут по встречным двум теченьям,
Стремясь к покою или к бурям,
От Приазовья к Припечерьям,
От Приднестровий к Приамурьям.
Несет старуху, Растиньяка,
Командировочного, йога,
Студента, дурака, маньяка
Река Железная дорога.
Несет до отбыванья срока,
Подобием соленых рыбин,
Несчастных, втиснутых в «Столыпин»,
Река Железная дорога.
Она грохочет неустанно
К черте последнего итога.
И вот уж захлебнулась Анна
В реке Железная дорога.
Захватывает всех подвластных
И увлекает с силой рока,
И сбрасывает в рвы под насыпь
Река Железная дорога…

…Он издавна болел сюжетом
Про женщину и про солдата,
Что, словно пуля рикошетом,
Его судьбу задел когда-то.
…Итак, он вышел из вагона,
Прошел вдоль станционных зданий,
И огляделся изумленно
На улице пустой и ранней.
На улице, что пролегала
Как раз от этого вокзала
Близ городского стадиона.
И вот что было очень странно —
Все те же самые бараки
Располагались в полумраке
Вокруг усохшего фонтана.
Два раза не вступают в реки,
Как верно отмечали греки.
Но это было наважденье:
Здесь ничего не изменилось,
И возле угловой аптеки
Все то же дерево клонилось,
Почти готовое к паденью.

И вот что перед ним предстало
И еще больше поразило:
Она тихонько подходила
Вдоль деревянного настила,
Хоть только-только рассветало.
Она совсем не изменилась,
А времени прошло немало.
Она ничуть не удивилась
И сразу же его узнала.
– Я знала, что ты возвратишься, —
Спокойным голосом сказала.

Она стояла в том же платье
Задумчиво и отрешенно,
Как в миг последнего объятья
Перед отправкой эшелона.

Вошли все в ту же комнатенку —
По коридору слева третью, —
Где ничего не изменилось
За долгие десятилетья.
Все той же чистотой дышало
И было лишь продолговатей
Отражено в мерцанье шара
Никелированной кровати.

– Ну как ты жил? – она спросила.
– Да как и все. Семья, работа…
А ты?
– Воспитывала сына.
– Одна?
– Одна.
Он где?
– На фото.

И он увидел в окруженье
Фигур, заснятых темновато,
Знакомое изображенье
Двадцатилетнего солдата.
– Он весь в тебя, – она сказала.
– Так что ж ты мне не написала?
– Ты сам уже писал мне редко,
А вскорости и вовсе бросил…
(От станции со свистом ветра
Состав вгромыхивался в осень.)

Читать еще:  Можно ли жениться на пасху

В окошке утро прозревало.
Но были странные провалы
Во времени и изложенье.
И свет был в комнате неясный,
Как будто чуждый, непричастный
К их нынешнему положенью.

– Так как ты жил? —
Ответить: «Худо»?
Но это мало означало.
И он не понимал, откуда
Начать – с конца или с начала?

Что мог он изложить ей, кроме
Отрывочных соображений
О мире, родине и доме
Без неизбежных искажений?
Всегда находятся мотивы,
Чтоб исповедь и покаянье
Откладывать, покуда живы,
И доверять могильной яме.
Как мог он ринуться в бездонность —
И опрометчиво, и слепо, —
Когда вся наша неготовность
Так явственна и так нелепа!

А надо бы начать о том, как
Когда-то, где-то черт нас дернул
Существовать ради потомков
И стать самим землей и дерном.
И как случилось – неизвестно,
Что страшный век нам зренье сузил,
Что исполнители и жертвы
Переплелись в единый узел?
Молчанье, может быть, не частность
(Однако в приближенье грубом)
И может означать причастность,
Равняя жертву с душегубом…

…Вот именно под тем напором
Проблем и трудности решений
Он в этот день влетел на скором
На станцию порой осенней,
Схватив с собою что попало,
Оставив дома остальное…
И здесь ответить надлежало
Ему за бытие двойное.
Но обнаружились смещенья —
Осенний образ перехода:
В уходе ноты возвращенья
И в возвращенье тень ухода.
И что-то стало в нем мутиться,
Была какая-то нелепость
В том, что «уйти» и «возвратиться»
Слились в единую потребность.
И охватила жажда бегства,
Внезапный приступ ностальгии
По цельности, и по России,
И по Москве эпохи детства.
Не по большой и суматошной,
А по Садово-Самотечной,
По старой, по позавчерашней,
Со стройной Сухаревой башней.

Москва тогда была Москвою —
Домашним теплым караваем,
Где был ему ломоть отвален
Между Мещанской и Тверскою.
Еще в домах топили печи,
Еще полно было московской
Роскошной акающей речи
На Трифоновской и Сущевской.
Купались купола в проточной Заре.
Ковался молоточный
Копытный стук, далёко слышный,
На Александровской булыжной.
А там, под облаком лебяжьим,
Где две ладьи Крестовских башен,
Посвистывали, пар сминая,
Виндавская и Окружная,
Откатываясь от Крестовской
К Савеловской и Брест-Литовской.
А Трубный пахнул огуречным
Рассолом и рогожей с сельдью
И подмосковным просторечьем
Шумел над привозною снедью.
Там молоко лилось из крынок,
Сияло яблочное царство,
И, как с переводных картинок,
Смотрелось важно и цветасто.
А озорство ватаги школьной!
А этот в сумерках морозных
Пар из ноздрей коней обозных!
А голуби над колокольней!
А бублики торговки частной!
А Чаплин около «Экрана»!
А легковых сигнал нечастый!
А грузовик завода АМО!
А петухи! А с вечной «Машей»
Хрип патефона на балконе!
А переливы подгулявшей
Марьинорощинской гармони!
А эта обозримость мира!
А это обаянье слога.
Москва, которую размыла
Река Железная дорога.
– Но как ты жил? – опять спросила.
В ее глазах была тревога
…И вновь гудком проголосила
Вблизи железная дорога.
…Он вдруг очнулся в кабинете
Над незакрытым чемоданом.
И давнее десятилетье
Тускнело в воздухе туманном.
Жена спала в соседней спальне.
Сын, возвратившись со свиданья,
На кухне шарил по кастрюлям.
В окне располагались зданья,
Подобные уснувшим ульям.

…Тогда он дернул дверь балкона,
Как открывают дверь вагона,
И вышел в мир микрорайона
Опустошенно и устало,
Не задержавшись у порога…

И вновь вблизи прогрохотала
Река Железная дорога.

Перевод песни Animal (Aurora)

Animal

Животное

You are the victim
The victim of my love
I dangle up on rooftops
Before I push you off
I stand at the headlights
Looking for a corner where I can’t be found
With a goddess in my right eye
Watching every lover on the battleground

You’re hunting for love
Killing for pleasure
Lost in a concrete jungle
If I am alone
Make me a stranger
Lost in a concrete jungle (He-lay)

I’m an animal, animal
Hunting for an animal, animal
Hunting for love
Killing for pleasure
Lost in a concrete jungle (He-lay)

Isolation makes me hungry
Will you stay here till I sleep?
You’ll return home in the morning
But you never really leave
I keep the memories alive
The weight upon my shoulders felt so divine
With a goddess in my right eye
Watching every step I take before I die

You’re hunting for love
Killing for pleasure
Lost in a concrete jungle
If I am alone
Make me a stranger
Lost in a concrete jungle (He-lay)

I’m an animal, animal
Hunting for an animal, animal
Hunting for love
Killing for pleasure
Lost in a concrete jungle (He-lay)

I’ve become an animal, animal
Hunting for an animal, animal

Let me become an animal
Let me become an animal
‘Cause when you are an animal
You lose control

You’re hunting for love
Killing for pleasure
Lost in a concrete jungle
If I am alone
You make me a stranger
Lost in a concrete jungle (He-lay)

I’m an animal, animal
Hunting for an animal, animal
I’ve become an animal, animal
Hunting for an animal, animal
Hunting for love
Killing for pleasure
Lost in a concrete jungle (He-lay)

I’m an animal, animal
Hunting for an animal, animal
I’ve become an animal, animal
Hunting for an animal, animal (Ho, ho)

Ты — жертва,
Жертва моей любви.
Я свисаю с крыш,
Прежде чем столкну тебя оттуда.
Стою в свете фар,
В поисках уголка, где меня никто не заметит.
Своим правым глазом богини
Наблюдаю за каждым влюблённым на поле боя.

Ты охотишься за любовью,
Убиваешь ради удовлетворения,
Потерявшись в бетонных джунглях.
Если я одна,
Считай меня незнакомкой,
Потерявшейся в бетонных джунглях.

Я — животное, животное,
Охотящееся на животное, животное.
Охочусь за любовью,
Убиваю ради удовлетворения,
Потерявшись в бетонных джунглях.

Изолированность вынуждает меня испытывать голод.
Ты побудешь здесь, пока я не усну?
Утром ты вернёшься домой,
Но по-настоящему уже никогда не уйдёшь.
Я не даю угаснуть воспоминаниям.
Тяжесть на моих плечах казалась такой божественной.
Своим правым глазом богини
Наблюдаю за каждым своим шагом, пока не умру.

Ты охотишься за любовью,
Убиваешь ради удовлетворения,
Потерявшись в бетонных джунглях.
Если я одна,
Считай меня незнакомкой,
Потерявшейся в бетонных джунглях.

Я — животное, животное,
Охотящееся на животное, животное.
Охочусь за любовью,
Убиваю ради удовлетворения,
Потерявшись в бетонных джунглях.

Я превращаюсь в животное, животное,
Охотящееся на животное, животное.

Дай мне стать животным!
Дай мне стать животным!
Ведь когда ты животное,
Ты теряешь контроль над собой.

Ты охотишься за любовью,
Убиваешь ради удовлетворения,
Потерявшись в бетонных джунглях.
Если я одна,
Считай меня незнакомкой,
Потерявшейся в бетонных джунглях.

Я — животное, животное,
Охотящееся на животное, животное.
Я превращаюсь в животное, животное,
Охотящееся на животное, животное.
Охочусь за любовью,
Убиваю ради удовлетворения,
Потерявшись в бетонных джунглях.

Я — животное, животное,
Охотящееся на животное, животное.
Я превращаюсь в животное, животное,
Охотящееся на животное, животное.

Ссылка на основную публикацию
Adblock
detector